Я вздохнул, отошел от Плюмажева, и подошел к одному из его гостей.
— Читали? Насчет тюрьмы-то. Какой ужас! Я не могу думать без дрожи.
— Вы что же, родственник его были, что ли?
— Нет, так…
— «Так» только вороны летают, — пошутил гость. — А тифозный-то что ж… Так на самом деле и не кричал?
— Конечно!! Это надзиратель сказал, чтобы успокоить арестантов.
— А ловко придумано, — пришел гость в восхищение. — Простой надзиратель, а какой шустрый…
Однажды я проезжал по Чернышеву переулку, и снова увидел ту невероятную вывеску, о которой уже однажды писал, думая, что на мое указание кто-нибудь, кому подлежит, обратить внимание.
Именно: в Чернышевом переулке (угол Загородного) висит большая вывеска:
— «Приготовительное училеще».
Снова я был возмущен таким безграничным цинизмом, таким разгулом безграмотности ведомства народного просвещения…
Приехал к Плюмажеву (у него снова были гости) и сказал:
— Прямо невероятно! Подумайте только: в центре Петербурга на фасаде училища, того самого, которое должно насаждать грамотность, висит вывеска: «Приготовительное училеще».
— Как? — прислушался Глюмажев.
— Учи-ле-ще!
— А как же по твоему?
Я отошел от него и обратился к даме, слушавшей меня сочувственно.
— Подумайте: у-чи-ле-ще. Ведь это символ нашей поголовной безграмотности.
— Да, да! Это они, значит, вместо «сч», поставили «щ». Положим, раньше так все писали: щастье, щот.
Я отвернулся; поймал за пуговицу молодого человека.
— Подумайте, какой ужас!.. Какая поголовная безграмотность. Учи-ле-ще!
— Да вам-то что? Вот чудак: привязался к слову…
— Но, ведь, это не «мелочная» лавка, а, именно, храм грамотности.
— Да ведь от того никто не заболеет, если одна буква не такая. Не все же буквы перепутаны. Вот, если бы эта вывеска была плохо прибита, и на голову кому-нибудь упала — тогда нехорошо.
— Я вижу, — съязвил я, — что вы часто проходили под плохо прибитыми вывесками.
— Может быть, может быть, — простодушно согласился он. — Разве заметишь?
— Читали? — спросил я. — Какой ужас! Крестьяне, оказывается, усиленно пьют денатурированный спирт, и от этого часто умирают!
— Да ведь он дешевле, — рассудительно возразил Симеон Плюмажев.
— Дело не в том. А вы вдумайтесь, какой ужас: акцизное ведомство нарочно отравляет спирт особым способом, чтобы его не пили, так как он продается дешевле обыкновенного — а его, именно, поэтому и пьют.
— Так чего ж вы волнуетесь? Дешевле — значить, экономия в крестьянском хозяйстве! Развивается благосостояние…
— Да ведь помирают!!
— А не пей, не будешь и помирать.
— Так ведь они этого не понимают… Неужели же, поэтому, их и морить, как глупых тараканов И ужаснее всего, что доктора не знают противоядия, потому что способ отравления спирта — секрет акцизного ведомства.
— Вы, значит, хотите сказать, что нужно удорожить денатурированный спирт?
— А, ну вас!
— Так чего ж вы пристаете ко всем с вашим спиртом. Не с одним привяжется, так с другим.
И сердце мое ожесточилось…
Маленькая девочка, моя дочь, пришла ко мне сейчас в кабинет, таща за руку безголовую куклу заливаясь горькими слезами.
— Ну, что еще?
— Борька…
— Что Борька?
— Его мама наказала, а он плакал, а мне сделалось жалко, а я взяла свои рукодельные ножницы — «на, Боренька, вырезывай картиночки», — а он взял ножницы, и отрезал мою куклиную голову.
— Ну? — сурово спросил я.
— Зачем он отрезал куклиную голову!..
— Да ведь не твою отрезал, а куклиную?
— А мне было его жалко, а я ему дала ножницы для картиночек, а он куклиную голову отрезал. Разве можно?
— Ты скажи мне, скверная девчонка, как к тебе попали ножницы?
— Мама подарила. Я ему для картиночек, а он куклу… голову.
— Так ведь кукле не больно, чего же ты плачешь дурочка?
— Я его пожалела, дала ножницы, а зачем он голову отрезал…
— А по моему, безголовая кукла еще смешнее, — сказал я, заливаясь циничным смехом.
Она долго билась, старалась убедить меня в том, что дело не в «куклиной голове», а в невероятном, чудовищном нарушении простой человеческой справедливости; что весь ужас в том, что Борька растоптал ногами ее маленькое доброе доверчивое сердечко.
Но она не могла убедить меня.
Где же было это сделать ей — маленькому беспомощному червяку, у которого и слов-то таких не было, которыми обладал я, взрослый очерствевший русский человек…
Однажды женщина обняла журналиста и сказала ему:
— У тебя есть усы, и ты брюнет… Я люблю брюнетов с усами! Ты мне нравишься — я тебя съем!
Вырвался журналист из объятий, побежал… Бежит, а на встречу ему Брешко-Брешковский идет.
— Какой приятный журналист бежит, — облизнулся Брешко. — Ты мчишься искрометными прыжками, словно сын знойного Туниса, под которым развернулась могучая пружина. Переплетемся с тобой — как гном Тюрингенских гор с золотистым леопардом загадочной Берберии, как стремительный скиф — с несокрушимым железным утесом… Ты мне нравишься — я тебя съем!
— Где тебе съесть меня, — сказал журналист. — Женщина, которая брюнетов с усами любит, и то меня не съела…
Побежал дальше. Повстречался с граммофоном.
— А, журналист! Я. брат, тебя съем! «Я вас ждала-а-а!..»
— Где тебе меня съесть… Женщина, которая брюнетов любит, меня не съела, Брешко меня не съел…