У детей всегда бывает странный, часто недоступный пониманию взрослых уклон мыслей.
Мысли их идут по какому-то своему пути; от образов, которые складываются в их мозгу, веет прекрасной дикой свежестью.
Вот несколько пустяков, которые запомнились мне.
Одна маленькая девочка, обняв мою шею ручонками и уютно примостившись на моем плече, рассказывала:
— Жил-был слон. Вот однажды пошел он в пустыню и лег спать… И снится ему, что он пришел пить воду к громадному-прегромадному озеру, около которого стоят сто бочек сахару. Больших бочек. Понимаешь? А сбоку стоит громадная гора. И снится ему, что он сломал толстыйпретолстый дуб и стал разламывать этим дубом громадные бочки с сахаром. В это время подлетел к нему комар. Большой такой комар — величиной с лошадь…
— Да что это, в самом деле, у тебя, — нетерпеливо перебил я. — Все такое громадное: озеро громадное, дуб громадный, комар громадный, бочек сто штук…
Она заглянула мне в лицо и с видом превосходства пожала плечами:
— А как же бы ты думал. Ведь он же слон?
— Ну, так что?
— И потому что он слон, ему снится все большое. Не может же ему присниться стеклянный стаканчик, или чайная ложечка, или кусочек сахара.
Я промолчал, но про себя подумал: «Легче девочке постигнуть психологию спящего слона, чем взрослому человеку — психологию девочки».
Знакомясь с одним трехлетним мальчиком крайне сосредоточенного вида, я взял его на колени и, не зная, с чего начать, спросил:
— Как ты думаешь: как меня зовут? Он осмотрел меня и ответил, честно глядя в мои глаза:
— Я думаю — Андрей Иваныч.
На бессмысленный вопрос я получил ошибочный, но вежливый, дышащий достоинством ответ.
Однажды летом, гостя у своей замужней сестры, я улегся после обеда спать.
Проснулся я от удара по голове, такого удара, от которого мог бы развалиться череп.
Я вздрогнул и открыл глаза.
Трехлетний крошка стоял у постели с громадной палкой в руках и с интересом меня разглядывал. Так мы долго молча смотрели друг на друга. Наконец он с любопытством спросил:
— Что ты лопаешь?
Я думаю, этот поступок и вопрос были вызваны вот чем: бродя по комнатам, малютка забрался ко мне и стал рассматривать меня, спящего. В это время я во сне, вероятно, пожевывал губами. Все, что касалось жевания вообще и пищи в частности, очень интересовало малютку. Чтобы привести меня в состояние бодрствования, малютка не нашел другого способа, как сходить за палкой, треснуть меня по голове и задать единственный вопрос, который его интересовал:
— Что ты лопаешь? Можно ли не любить детей?
За все пять лет Ниночкиной жизни сегодня на неё обрушился, пожалуй, самый тяжёлый удар: некто, именуемый Колькой, сочинил на неё преядовитый стихотворный памфлет.
День начался обычно: когда Ниночка встала, то нянька, одев её и напоив чаем, ворчливо сказала:
— А теперь ступай на крыльцо, погляди, какова нынче погодка! Да посиди там подольше, с полчасика, — постереги, чтобы дождик не пошёл. А потом приди да мне скажи. Интересно, как оно там…
Нянька врала самым хладнокровным образом. Никакая погода ей не была интересна, а просто она хотела отвязаться на полчаса от Ниночки, чтобы на свободе напиться чаю со сдобными сухариками.
Но Ниночка слишком доверчива, слишком благородна, чтобы заподозрить в этом случае подвох… Она кротко одёрнула на животике передничек, сказала: «Ну что ж, пойду погляжу», — и сошла на крыльцо, залитое тёплым золотистым солнцем.
Неподалёку от крыльца, на ящике из-под пианино сидели три маленьких мальчика. Это были совершенно новые мальчики, которых Ниночка никогда и не видывала.
Заметив её, мило усевшуюся на ступеньках крыльца, чтобы исполнить нянькино поручение — «постеречь, не пошёл бы дождик», — один из трёх мальчиков, пошептавшись с приятелями, слез с ящика и приблизился к Ниночке с самым ехидным видом, под личиной наружного простодушия и общительности.
— Здравствуй, девочка, — приветствовал он её.
— Здравствуйте, — робко отвечала Ниночка.
— Ты здесь и живешь?
— Здесь и живу. Папа, тетя, сестра Лиза, фрейлен, няня, кухарка и я.
— Ого! Нечего сказать, — покривился мальчик. — А как тебя зовут?
— Меня? Ниночка.
И вдруг, вытянув все эти сведения, проклятый мальчишка с бешеной быстротой завертелся на одной ножке и заорал на весь двор:
Нинка-Нинёнок,
Серый поросёнок,
С горки скатилась,
Грязью подавилась…
Побледнев от ужаса и обиды, с широко раскрытыми глазами и ртом, глядела Ниночка на негодяя, так порочившего её, а он снова, подмигнув товарищам и взявшись с ними за руки, завертелся в бешеном хороводе, выкрикивая пронзительным голосом:
Нинка-Нинёнок,
Серый поросёнок,
С горки скатилась,
Грязью подавилась…
Страшная тяжесть налегла на Ниночкино сердце. О, Боже, Боже!.. За что? Кому она стала поперёк дороги, что её так унизили, так опозорили?
Солнце померкло в её глазах, и весь мир окрасился в самые мрачные тона. Она — серый поросенок?! Она — подавилась грязью?! Где? Когда? Сердце болело, как прожжённое раскалённым железом, и жить не хотелось.
Сквозь пальцы, которыми она закрыла лицо, текли обильные слёзы. Что больше всего убивало Ниночку — это складность опубликованного мальчишкой памфлета. Так больно сознавать, что «Нинёнок» прекрасно рифмуется с «поросёнком», а «скатилась» и «подавилась», как две одинаково прозвучавшие пощечины, горели на Ниночкином лице несмываемым позором.